====================
Главная
Немного о себе
Проекты
Искусство
Хобби
Резюме







====================





Яшин Александр Васильевич

yav.jpg

Биография (записана со слов А.В.Яшина)

        Родился я 22 июня 1915 г. в деревне Михеево, Нерехтского района, Костромской области. Деревня наша находилась на островке меж двух речек Тихонки и Баченки, которые, сливаясь, образуют реку Тегу. Река Тега впадает в Солоницу, а Солоница, в свою очередь, в Волгу.
        На Тихонку ходили по воду, брат Павел иногда ставил на протоке вершу, в которую к утру попадалось порой две-три щуки. Вся речушка заросла ольхой и ивняком, ее окружали луга. За лугами виден был лес, темный, еловый, идущий километров на семь в сторону Нерехты. Здесь, в лугах у речки Тихонки, скромно и неприметно стояла часовенка святого Тихона. К ней вели мосточки. В часовенке—иконка, лампадка, да свечи. Кто-то неведомый ухаживал за всем этим, содержал в исправности. Но кто? Тихо здесь было всегда, безлюдно. Вот на этом островке, в этих лугах и прошло мое раннее детство.
        Отец мой, Василий Николаевич Яшин, был мастер-краснодеревщик, делал резьбу, инкрустацию. Дома не жил, а все на отхожем промысле. Приходил раз в год, обычно на Пасху, побудет несколько дней и обратно. Зарабатывал много, хорошо, но помогал ли нам, не помню. Наверно не помогал, потому что жили не больно хорошо. Когда приходил, то приносил кое-какие вещи, подарки, а так, видно, не помогал. Потом он завел на стороне другую семью.
        Их, Яшиных, было два брата: Василий (мой отец) и Алексей. Оба ремесленники, дома не живали, а шатались по разным местам в поисках работы. Оттого и дали им прозвище Шаталины, и так все и звали то Яшиными, то Шаталиными.
        Мама моя, Евдокия Родионовна Незамаева, была из села Слобода, где до замужества проживала с родителями и братом Николаем. Отец ее тоже ходил на промыслы, но летом жил больше дома. Брат Николай до войны работал в Питере, в книжном издательстве. Раза два он приезжал к нам в деревню в отпуск и я его запомнил. Хорошо одет, красавец, красиво говорил. Привозил с собой жену-полячку Елену, тоже красавицу. Красивые тогда были люди. В гражданскую дядя Николай служил в Красной Армии комиссаром, воевал на Украине и погиб в городе Свирн, где ему, по семейным преданиям, установлен памятник. Рассказывают, что как-то раз во время внезапного наступления белых часть, в которой служил он, оказалась окруженной. Успев уничтожить бумаги штаба, дядя отстреливался до последнего патрона и живым не сдался.
        Весь наш дом держался на маме. Хозяйство было справное, дом крепкий, просторный, с горницей, с перерубом, под железной крышей, что в деревне считалось редкостью. Наверно на всю деревню было дома два-три таких, а то все ведь крыли соломой. Корова имелась и лошадь. Но все же жили не больно хорошо, бедновато, потому что все на одних руках, все одной приходилось. Тяжело было женщине тянуть такое хозяйство, да нас пятерых. Все ведь было свое, покупного ничего не было, жили натуральным хозяйством. И хлеб сами пекли, и одежда была домотканая. На зиму, после завершения полевых работ, вносили и устанавливали ткацкий стан, который занимал четверть избы. На нем мать ткала полотно. Свежевытканное полотно называлось новина. В марте его расстилали на снегу и отбеливали на солнце. Из этого полотна шили одежду и белье: из тонкого — нижнее, из толстого, погрубее — верхнее. Лен выращивали сами. И даже не столько для себя, сколько на продажу. Рос он в наших краях хорошо, особенно лен - долгунец. Трудоемкий, дела за ним мною, зато и самая выгода. Из бараньих шкур делали тулупы, дубленки. Они получались бурые такие, как на картине Серова «Ходоки...»
        Помню, когда пошел в первый класс, сам себе плел лапти из веревок, шептуны назывались. Делалось это так: на деревянную колодку размером с кирпич по углам наколачивалось четыре деревянных гвоздика. На них навязывалась основа из льня- ных крученых веревок с мизинец примерно толщиной. И уже на этой основе плелся, как корзина, лапоть. Веревки протаскивались специальным кривым крючком кочедыхом и плотно-плотно ужимались. Ногу заворачивали в портянку и затягивали двумя веревками крест-накрест. Шептуны получались плотными, в них ходили зимой по снегу, с зазимков и до первых проталин. Остальное время — босиком.
        Школа находилась в соседнем селе Григорьевское, стояла на берегу речки и мы, дети, за неимением дорог, ходили по льду, Много раз случалось мне проваливаться ногой в полынью, особенно с осени, на неокрепшем льду, но промачивал шептуны редко, такие они были плотные. Но, конечно, все же иной раз промачивал, отчего и болел, и повредил себе и легкие, и зрение, так что уже в школе носил очки.
        Старшего из моих братьев, Сергея, дядя Николай взял к себе в Питер и пристроил на работу в то же издательство, в котором сам работал. Образованный, культурный он сумел повлиять на мальчика. Сергей много и охотно читал, когда приезжал домой на побывку, то привозил с собой книги, хорошие, в хороших переплетах. И дома у нас постепенно составилась большая библиотека классики, более тысячи томов, которая определила и мою судьбу. В Сергее открылся талант художника, он много и хорошо рисовал, особенно портреты. И отца рисовал, и мать, и сестру. Очень похоже получалось. Но, конечно, о том, чтобы стать художником, не думал. На службу в армию попал в Туркестан, водителем. В письмах домой присылал рисунки своей машины, гор вдоль дороги. Интересные были рисунки, как мне сейчас кажется, давали представление об этих горах. Вернулся он больной, с лихорадкой. Тогда, помню, говорили «хина, хина». Лечился этой хиной. Все его знобило. Поступил на завод в Кострому водителем, но здоровье было уже подорвано. В Костроме женился, мальчик у нее появился, а пожить подольше не пришлось. Как-то ремонтировал свою машину, поднял что-то тяжелое, тут же слег и вскоре умер.
        Прислали нам тогда телеграмму, но телеграмма опоздала, схоронили Сергея без нас. Вскоре мама поехала в Кострому хлопотать пособие. Но так как сама была неграмотная, то взяла меня. К тому времени я еще в школу не ходил, но читать и писать уже выучился. Запомнилось, как в Костроме мы ходили по разным учреждениям, и чиновники давали мне подписывать документы, где я должен был после слов «за неграмотную мать подписался ее сын Александр» ставить свою подпись. Неграмотность тогда была страшная, особенно среди женщин. Редко которая женщина умела писать. А я выучился читать и писать от брата Алеши, который был третьим и по возрасту ближе всех мне подходил. Он тоже рисовал, но не так хорошо, как Сергей. Много читал книжек, к чему приучил и меня. И я с детства полюбил читать, особенно стихи: Некрасова, Клюева, Никитина... Перечитал всю классику. Алексей часто заводил со мной разные беседы на разные темы, но по молодости я мало чего понимал. Был он человеком странным, не от мира сего, и в конце концов и вправду ушел странником, по Руси, как тогда говорили. Ушел и пропал. С тех пор нет о нем никаких известий. Кто-то из наших знакомых якобы видел его раз в Москве ободранного, опустившегося. А только я думаю, что погиб Алеша. Время было голодное, суровое, только что окончилась гражданская война.
        Выхлопотать пособие в Костроме тогда нам, видимо, не удалось, так как лучше мы жить не стали. А тут еще раздел сильно нас подорвал. На раздел имущества подала жена Сергея. Ей с ребенком отсудили часть нашего имущества, корову. Это сильно подорвало наше хозяйство, стало совсем бедно. И года два прожили мы в большой нужде.
        И вот простудилась, заболела и от воспаления легких умерла мать. Помню, как она кашляла, лежала на печи под тулупом, почти не вставала; как я с опаской подходил и останавливался у печи, с тоской прислушивался к ее дыханию, движениям. Как умерла она и как хоронили не помню. Меня и сестру Аню взял к себе в Нерехту брат Павел, где он жил с женой и детьми, плотничал, тем и кормился. Бродяжий дух так же сидел в нем крепко. Смолоду он исколесил всю Россию. Тоже много читал, писал стихи под Клюева и стихи его печатались в газете «Беднота» и других. Писал разные заметки, наблюдения, но никому не показывал, для себя. Когда стали организовывать колхозы, работал по подряду, рубил коровники, клубы, а также и по найму — ставил избы, бани... Мастер был хороший, зарабатывал много, но сильно пил. Пока была жива мать, то помощи от него не видела никакой. Так же и в свой дом мало что приносил и жили они бедно. Скандалить никогда не скандалил, тихий был, безобидный. Придет пьяненький, «выстрелит» пальцем в висок себе и тут же повалится на пол спать. Жена его, Дуня, женщина не злая, но тяжело ей приходилось, кричала на него пьяного: «Своих трое, а ты еще двумя наградил!». Обидно это было мне до слез.
        В третий класс пошел я в нерехтскую начальную школу. Запомнился первый день. У брата Павла мы сильно недоедали, есть всегда хотелось, а в школе на завтрак давали чай и булочку, мягкую, теплую. И вот, едва дождавшись перемены, пришел я вместе с другими ребятишками в школьный буфет, а булочки мне не дают. Оказывается, я еще не включен в какие-то там списки. Смотрю я на других детей, как они едят, а слезы сами так и катятся. И что-то так грустно стало. Глупенький был совсем. Подошел ко мне заведующий Николай Николаевич, успокоил, по-отечески так отнесся, хорошо. Ну а на следующий день уж и мне дали чай и булочку.
        Учился я хорошо, учиться любил. Но жить у брата было мне тяжело, невмоготу, иной раз до того, что хотел покончить с собой. Так раз в таком-то настроении оделся и пошел на станцию, к железной дороге. Не то чтобы решился, а так, не задумываясь, но в плохом настроении. Случаев тогда было много, когда под поезд попадали, особенно дети. И неизвестно, что бы могло случиться, если бы не повстречалась мне недалеко от вокзала учительница географии. Географию я любил особенно, много читал про путешественников, первооткрывателей: Амундсена, Скотта, Седова... Ответы свои у доски дополнял из прочитанного. И учительница меня отличала. Посмотрела она на меня и видно что-то поняла, позвала к себе. Ни о чем не расспрашивала, но накормила, напоила и проводила до самого дома. Пооттаял я. А потом, по совету соседей, сходил в РОНО, рассказал о себе, о сестре. Сказал, что хочу учиться, а у брата уроки делать негде и голодно. Меня выслушали, что-то записали, сказали: «Жди». Ждать пришлось недолго. Однажды приходит инспектор-женщина. И очень удачно: Павел пьяный спит на полу, под ним лужа, а над ним Дуня кричит. Тогда дали мне записку и послали с ней в детский дом. И я пошел.
        Детский дом находился за городом, километрах в трех. Под него приспособили дачу купца, бывшего владельца фабрики. Это было бревенчатое двухэтажное здание с башней, с хозяйственными пристройками. Располагалось оно на холме, на крутом обрыве у речки Нерехты. К речке вела широкая дощатая лестница с перилами, положенная в несколько уступов. Наверху помещались две спальни, отдельно для девочек, и для мальчиков, каждая человек на сорок. Но мальчиков всегда было больше. На каждого воспитанника полагалась кровать и тумбочка. У мальчишек было не больно чисто. У девочек, конечно, почище, поуютнее. На нижнем этаже — столовая и кухня. Завтраки, обеды и ужины наши повара готовили сами, сами пекли хлеб из запасов муки. Раз в неделю ходили все в Нерехту в баню.
        Меня приняли, накормили, выдали новую одежду, хорошие крепкие ботинки, каких у меня никогда не было. Кормили не очень хорошо, но лучше чем у брата, конечно, и отношение было хорошее. Мне очень нравилось. Одно омрачало — шпана. Сильно шпанили. Настоящих-то сирот тогда в детских домах мало было, все больше беглые, хулиганы, бродяги. Сильно хулиганили, безобразничали.
        Так стал я жить в детским доме. Учился в той же нерехтской начальной школе, а затем, после ее окончания, в фабрично-заводской семилетке ФЗС. Шпана учиться не хотела, отлынивали. А я старался. И меня уважали, подкармливали и одевали почище. Потом я и сестру Аню переманил.
        В детском доме стал я много рисовать. Рисовал и дома, но дома были только уголью* да дощечки. А тут и бумага, и карандаши, и краски. Выдали мне альбом, с которым я ходил на реку и рисовал акварельными красками с природы. Конечно, никто мне не показывал, как нужно рисовать, до всего доходил сам, самоучкой. А очень хотелось увидеть, как рисуют настоящие-то художники.
        Первые два года летние каникулы я проводил в родной деревне, у крестной, жены двоюродного брата отца. В деревне жилось куда сытнее, чем в городе и я отъелся. У крестной была своя корова, другую скотину держали. Конечно, приходилось помогать по дому, по хозяйству, на разных работах в поле. Дом был небольшой: кухня да горница. На кухне одно оконце, во всю ширину печь, стол для стряпни, в углу — кочерга, ухваты, по стенам — полки с посудой. В горнице — два окна передних, да два боковых. Кроватей не было, спали на печи, на дощатых полатях под потолком, иногда на широких лавках вдоль стен. Посуда чугунная, да глиняная, только вилки да ножи железные. Ложки деревянные, резные или долбленые. Обедали по дедовскому обычаю из общей миски с середины стола. Садились по старшинству и зачерпывали по очереди, ложками не стукались. Сначала счерпывали жидкое, до сигнала. Потом старший говорил: «Со всем», что означало — с мясом, с гущей, и тогда выбирали гущу. Это называлось хлебать похлебку. Мылись в печи. В субботу натапливали особенно жарко, угли выгребали, настилали соломы, ставили ушат с водой. Но воды много не лили, а больше парились. И отпаривались хорошо, до седьмой кожи.
        Были у крестной и свои дети: два мальчика постарше меня и девочка — ровесница. Мальчишек называли городушкиными, за то, что все время "что-нибудь придумывали, конструировали, городили. Особенно старший, Натошка. Например, сделали деревянный велосипед, все части которого были деревянные, даже цепь. С большим трудом и со страшным скрипом, но все же ездить на нем можно было.
        Конечно, оба брата были большими проказниками и часто втягивали в свои проказы меня. На задворках у них жил родной дед Николай. Бабка у него умерла и он жил бобылем. Дед был древний, бородатый, но все делал сам, помощи не принимал. Сам себе готовил, сам стирал, сам мылся. Отличался он еще тем, что любил блины и имел единственную в деревне трубку. Напечет утром стопку блинов и перед завтраком выйдет покурить на скамеечку возле дома. Городушкины это дело подсмотрели и решили воспользоваться. Подбили и меня. Только выйдет дед покурить свою трубку, мы в окно, схватим по блину и драпу. Стопку-то у него и уполовиним. Объедали деда. Раза три так. Потом дед пришел с крапивой: «Нука, скидовайте штаны!». И тут нам влетело. Но чтобы убежать — и в мыслях не было, от деда не бегали, не положено было.
        Живя у городушкиных, я любил ходить в лес за грибами. В ту пору грибов было много и их никто не собирал, кроме детей и стариков - за дело не считали. Я знал в округе все грибные места, не боялся уходить один, надолго. Часто рисовал в лесу. Найду гриб покрасивее, особенный, лягу и зарисовываю его лежа со всеми травинками, листиками. Изрисовал в первое лето целый альбом. И хорошо так получалось, мне самому нравилось. А потом альбом этот у меня пропал, и сколько я не искал, найти его не мог. Только через год, вновь приехав на лето в деревню, обнаружил свои рисунки на внутренней стене дома. Обоев тогда не было, стены оклеивали газетами, а тут бумага хорошая, плотная... Очень я горевал, жалел тогда и рисунки, и труд свой. 33—35 годы выдались сильно голодными. В городе все получали по карточкам. Много было краж, ограблений, срезали кошельки, раздевали на улице. Как-то в середине зимы обворовали и нас. Обворовал свой же, детдомовец. Был у нас такой Костя, сын конокрада, убитого мужиками в деревне, сам вор и всеобщий притеснитель. Весь наш провиант хранился в кладовке, ключи от которой заведующая постоянно носила с собой, а на ночь клала под подушку. Все воспитатели жили в городе, а она — при детдоме. Вход к ней имелся отдельный, а окна ее комнаты выходили на реку. Костя был вор от природы, он все смекнул и подготовил заранее. Уговорился с нерехтской взрослой шпаной. В, отсутствие заведующей заглянул к ней в комнату и открыл на крайнем окне шпингалеты. Этой же ночью залез в окно, выкрал из-под подушки спящей ключи и открыл кладовку. Ключи потом положил на место. Подъехали две подводы и вывезли все, что у нас было, все запасы. Утром обнаружили и следы, и открытое окно. Костя в тот же день пропал, чем себя и выдал. А через какое-то время прислал письмо, похвалялся, что так ловко нас обворовал.
        Вот тут нам пришлось трудно, особенно без муки, которой до нового урожая достать оказалось невозможно. Хлеб печь перестали. На завтрак, обед и ужин варили кисель и кашу из овсянки, которую выделили нам городские власти. В овсянке этой было столько шелухи, что кашу из нее немедленно окрестили кашеплюем. Едва дождались мы весны и первой зелени. На лето большая часть пацанов разбежалась в поисках пропитания, а заодно и приключений. Некоторые добирались до Крыма, но основная масса оседала вблизи Нерехты, по лесам и речкам. Строили шалаши, землянки, штанами и рубахами ловили рыбу, обирали окрестные сады и огороды, заводские подсобные поля. Конечно, промышляли и в нерехтских торговых рядах. Шпана была отчаянная. Воровали с лотков, карманничали. Торговые ряды находились на соборной площади и были обнесены глухим забором, в котором, однако, имелись лазы, ведущие под гору, к реке и в другие безопасные места. Над торговыми рядами выстроили навес, а внизу — настил, невысокий, в две ступеньки. Был такой случай: один мужик хорошо поторговал и присел на ступеньку пересчитать деньги. Сидит очень довольный, в пальто нараспашку, считает. Сзади стучат топорами плотники, подновляя настил. Впереди сидит на корточках пацан и камнем колет орехи. Некоторые орехи отскакивают и даже долетают до мужика. Вот пацан и кричит ему: «Дядь, подкинь орех».
        «Да где он, твой орех?» — отвечает мужик, прерывая счет.
        «Вон он, да нет, вон же! Дайте я сам...». И выхватил у мужика деньги-то. И бежать. К забору, в лаз и поминай как звали. Мужик закричал не своим голосом, рванулся в погоню, да не тут-то было. Полы его распахнутого пальто оказались накрепко приколоченными к настилу. Поняв в чем дело, плотники побросали топоры и взялись за животы. В это время другой пацан, кривляясь и приплясывая, сбежал с помоста и пустился следом за первым. Оба, конечно, оказались нашими, детдомовскими. Прибежали и давай хвастать, изображать в лицах, всех уморили.
        Сам я ни вещей, ни денег никогда не воровал, был воспитан в деревне, где кража считалась грехом. Замков не имели и дверей никто не запирал. Уходя в поле, выставят коромысло — значит, дома никого нет. И никто не заходил, и не воровал, случая не было. Сады, огороды — это дело другое, это для мальчишек пропитание, святое. По садам лазил и я и не столько, конечно, из-за голода, сколько из озорства.
        Вот однажды наши детдомовские нашли большой сад вблизи Нерехты, который охранял старичок с двустволкой. В саду в сторожке он и жил. Подкравшись, мы заглядывали к нему в оконце. Там у него кровать, столик, часы... Мы сделали в заборе лазы, сняв доски с нижних гвоздей и оставив их висеть на верхних, и стали наведываться по темноте. Дед замечал следы наших набегов, но выследить нас ему не удавалось.
        А мы, опьяненные своей безнаказанностью, потеряли всякий страх. Один раз забрались человек десять, посмотрели в оконце, что дедушка спит, подперли дверь колом и давай резвиться. Залезли на яблони, не таимся, яблоки рвем прямо с ветками, с треском, громко разговариваем, поем, дразним деда. А дед нас хитрей оказался.
        Под одеяло сучьев, веток наложил, а сам в лопухи залег. Да как пальнет из обоих стволов. Посыпались пацаны с яблонь. И к лазам. А я заметался, полез через забор, прыгнул и повис. Одежду выдавали нам из черного брезента, так называемой «чертовой кожи», грубую, но очень прочную. При прыжке рубаха из «чертовой кожи» вздулась, как парус, и зацепилась за острый кол. Вишу я, ногами, руками дрыгаю, а поделать ничего не могу. Дед подошел, посмотрел, приставил ружье к забору, неспеша нарвал крапивы, спустил с меня штаны и давай охаживать. Хорошо отделал, с неделю я ходил раскорякой и сидеть не мог, все опухло. Все тогда спаслись, один я попался, вот так получилось.
        Летом, когда большинство воспитанников находилось в бегах, оставшимся жилось просторно, никто никого не притеснял. Лишние кровати выносили в кладовку и жили на всем просторе. Девочки, конечно, не бегали, но их и так всегда было меньше, чем нас, пацанов. К холодам беглецы возвращались, по двое, по трое сходились опять. Тогда становилось тесно. Внесенных кроватей не хватало, их сдвигали и спали втроем на двух. И так на всю зиму до весны. Окончив четырехгодичную начальную школу, я поступил в ФЗС, которая тоже находилась на берегу реки, но на противоположном конце города. В ФЗС учились в основном дети рабочих. Дети из более интеллигентных семей ходили в городскую гимназию. С гимназистами мы враждовали, часто дрались. Наша шпана учиться не хотела, в школу ходило несколько человек, но чаще я один. В то время в школах был введен бригадный метод обучения. Класс делили на две бригады: бригада девочек и бригада мальчиков. Учительница по каждому предмету давала план. По этому плану нужно было самостоятельно выучивать ту или иную тему. В конце урока кто-то один по выбору бригады должен был отчитываться. Конечно, на уроках никто ничего не учил. Анекдоты рассказывали, развлекались. Учительница сидит, скучает, знает, что никто не учит, но поделать ничего не может. Таково нововведение. В нашей бригаде учился Саша Плотник, еврей, сын заведующего общественной аптекой (бывшей своей). Отец хотел, чтобы Саша учился, держал его строго. И Саша учился и отчитывался за всю бригаду по общему выбору. Оценок тогда не ставили, только неуд., уд., ввуд. (в высей степени удовлетворительно). По этой шкале бригада училась хорошо, но почти никто ничего не знал. И учителя, конечно, об этом знали, и директор знал. Я был среди немногих. Мне учиться нравилось. Не любил я только математику. Нравилась география, история, литература. Читал я много, запоминал написание слов и поэтому мало делал ошибок. Путался только в запятых. Любил, когда учительница читала перед классом мои сочинения как образцовые. Но были и казусы. Некоторые слова я писал, как произносили их в нашей деревне, например, «удеяло» вместо одеяло, «опеть» вместо опять. Учительница зачитывала это, не щадя моего самолюбия. Весь класс, смеялся. И я это запомнил на всю жизнь и ошибок таких больше не делал.
        Идя из школы в детдом, я любил заходить в книжные магазины, где были выставлены на продажу репродукции картин Перова, Шишкина, Репина в рамах, а также картины нерехтских живописцев-любителей. Чаще всего это были неважные копии, какие-то речки, закаты. Но мне они нравились, ведь это были настоящие картины, написанные масляными красками. Особенно нравилось, что они сильно блестели. Сам я последние два года рисовал в основном наглядную агитацию: газеты, стенды, агитки, карикатуры на папу римского, на Чемберлена, на кулаков. Мастерил движущиеся фигуры-марионетки, с которыми мы выходили на демонстрации. Нас выстраивали колоннами и выводили строем. Других праздников не было. Новогодние елки ввели уже после войны.
        Сильна была тогда антирелигиозная пропаганда. Часто устраивали атеистические лекции, диспуты, викторины. Я активно принимал во всем этом участие. В 12 лет прочитал книгу Емельяна Ярославского «Библия для верующих и неверующих», в которой научно опровергались тезисы Библии, и был убежденный атеист, мог приводить из этой книги длинные цитаты, поражая окружающих эрудицией и часто получал призы.
        Однажды праздник Пасхи совпал с празднованием Первого Мая. Всю ночь в нерехтском народном доме крутили кино. Пионеры ходили по домам, собирали иконы, убеждали отдать. И многие сами выносили и отдавали. Из этих икон устроили на площади гигантский костер с танцами и песнями на всю ночь.
        Так как я хорошо учился и не был хулиганом, то отношение ко мне со стороны воспитателей и учителей было хорошее. Особенно симпатизировала мне одна молодая воспитательница. Несмотря на свою молодость, была она справедливая, участливая. Все дети ее любили и очень жалели, когда она ушла из детского дома. Однажды она подарила мне серебряные часы. Часы упали в воду и перестали ходить, но ценности своей не потеряли. Мы с приятелями отнесли их в ТОРГСИН (торговля с иностранцами), где их взвесили и по установленным расценкам выдали продуктов: крупы, сахара, конфет, белого хлеба, колбасы и много всего. Вечером мы устроили пир, собрав человек двадцать (всех, кто в тот момент был в детдоме).
        Весной учеба на ум совсем не шла. В разлив, в ледоход прятали сумки под крыльцо и бежали вверх по реке километра за три кататься на льдинах. Там у нас были заранее приготовлены шесты. Мы выбирали подходящую льдину, каждый свою, вскакивали на нее и плыли в сторону Нерехты с песнями. Воспитатели выскакивали на берег, кричали, чтобы мы шли в школу, а мы знай горланим, да машем им со льдин. Доплывали до нерехтского моста и там на повороте сходили.
        Выбирать льдину надо было тщательно и уметь ею управлять, чтобы не сесть на мель и не столкнуться с другой льдиной. От столкновений возникали опасные трещины. Вот раз так-то увлекся я, подплыл близко к низкому берегу и сел на мель. Вода кругом бурлит, заливает, а я ни туда, ни сюда. Ко всему и шест упустил. Приятели мои пробовали мне помочь, но ничего у них не вышло. Сильно все перепугались. А я отчаялся совсем и замерз. Так до вечера и сидел на льдине. Вечером вода прибыла и льдину смыло с мели. У моста на повороте мне удалось соскочить.
        В целях профориентации старались нас пристроить на лето в мастерские, на производство, кого куда. Девочек иногда брали помощниками в городскую парикмахерскую, на фабрику «Красная текстильщица». Мальчиков — в механические мастерские, на почту. Двоих взяли даже на телеграф, обучили азбуке Морзе, работе на ключе и доверяли дежурства. С одним из этих счастливцев я тогда водил дружбу, заходил к нему на дежурство и даже пробовал работать на ключе. Но точки у меня получались как тире, а тире как вожжи. За пристрастие к книгам меня после шестого класса пристроили на лето в КОГИЗ, организацию по распространению книг. У нее была своя сеть книжных магазинов и киосков по всей стране с той же вывеской КОГИЗ и эмблемой в виде раскрытой книги с серпом и молотом. В книжном магазине нерехтского КОГИЗа я сначала помогал разбирать и расставлять по полкам только что полученные книги, иногда доставлял стопки книг и периодики по точкам: киоскам, лоткам и лавчонкам, разбросанным по всему городу. Потом стал подменять заболевших старичков-распространителей, торговавших в этих точках. Вскоре, видя мое рвение, мне выделили самостоятельную точку. Находилась она в круглой часовенке на базарной площади. Креста на часовенке не было, внутри темновато и холодновато даже в жару. На стенах — полки для книг, у дверей, которые были целый день широко распахнуты, столик для газет и журналов. Торговля пошла у меня бойко. Я быстро смекнул, что является ходовым товаром для любителей и для прочей публики, сам всегда отбирал товар, забирал все лучшее до прихода старичков, дрянь, не имеющую, спроса, не брал. Все, что продавал, успевал и сам прочитать. Читал много, и на точке, и в детдоме. В моей тумбочке всегда лежало десятка два избранных книг. В то время уже много выходило периодики, от центральных газет и журналов до костромской газеты «Рабочий край». Я любил «Всемирный следопыт», «Вокруг света», сатирические журналы «Лапоть» и «Смехач», читал газету «Прожектор» под редакцией Горького.
        Я зазывал посетителей и бойко рекламировал свой товар. Почти никто не уходил без покупки. Вскоре появились у меня и постоянные заказчики, заказы которых я всегда старался выполнять. Работа мне нравилась и я шутя перекрывал норму продажи. Старички-распространители, вначале ласково встретившие меня, стали завидовать, ворчать, жаловаться директору магазина, что не по заслугам досталось мне хорошее место в центре города. И меня перевели в народный дом. Здесь также была расположена точка КОГИЗа — шкафчик с замочком в углу зала, да столик. Я должен был раскладывать свой товар перед сеансами кино. Всегда было три сеанса и торговля в основном шла перед началом каждого. В то время как раз стал выходить «Новый мир» с первыми рассказами Шолохова, каждый номер которого шел нарасхват. Одновременно появились сборники его рассказов «Лазоревая степь», «Донские рассказы». Их постоянно спрашивали. Я старался удовлетворить заказчиков. Большой спрос имела книга Всеволода Иванова «Похождения факира».
        На третий, поздний сеанс я запирал, шкафчик и уходил в зал смотреть фильм. Меня пускали бесплатно как своего работника. И я таким образом посмотрел много наших и зарубежных фильмов. Очень был популярен Чарли Чаплин, потом появились первые фильмы с нашими эксцентриками, В том числе «Пат и Паташон» с молодым Черкасовым. Понравившиеся фильмы смотрел по несколько раз, знал имена актеров. Да и торговля у меня шла не менее успешно, чем на площади. Но старички выжили меня и оттуда. Тогда я взял точку за городом, на вокзале узловой станции. Как в народном доме был здесь шкафчик с замочком и столик, но книг мало, а все больше периодика: журналы, газеты. И покупатели в основном случайные, из проезжающих.
        Один раз стою, торгую. Объявили пятнадцатиминутную остановку поезда, идущего в северном направлении. И вдруг заходит Горький. Глазам не верю, но он. Подошел, спросил «Литературную газету», «Правду». Я уже видел его на портретах и, конечно, сразу узнал. Стою, улыбаюсь, но заговорить не осмелился. Алексей Максимович увидел, что его узнали и тоже улыбнулся. Я вышел проводить его и шел на некотором отдалении до поезда. Он заметил меня и помахал из вагона.
        Осенью неожиданно приехал отец. Все эти годы он жил с другой семьей и ничего не знал о нас. Но кто-то из деревенских в конце концов написал ему, рассказал, что мама умерла, что мы в детском доме. Отец приехал нас забирать. Высокий, красивый, хорошо одетый и совсем чужой. Куда нам было ехать? На новые скитания, в чужую семью? Я отказался. Отказалась и Аня. Отец уговаривал, но мы ни в какую. Силком хотел нас везти, но тут уж вступились воспитатели. И он уехал сильно обиженный, и больше никогда не приезжал, и не писал ни разу. От Павла мы отошли еще раньше и из всей родни только с крестной и ее семьей поддерживали отношения, и они нас не забывали.
        В последний год учебы в ФЗС мне удалось посмотреть, как работают художники. В народном доме образовалась студия художников-любителей. Я приходил и смотрел, как они пишут масляными красками И меня не прогоняли — смотри, коли интересно. Хотелось попробовать и самому, но не было ни холстов, ни красок.
        Один раз по заданию работника МОПРа (международная организация помощи революции) я нарисовал большой плакат под названием «Узник», на котором изобразил закованного в кандалы борца революции. Он лежал на каменном полу за решеткой. Плакат всем понравился, его повесили в столовой, где он провисел много лет.
        В 1932 году я закончил ФЗС и поехал поступать в Ярославский педагогический техникум на отделение, готовившее преподавателей черчения и рисования. Попытка эта была отчаянная. О том, чтобы действительно поступить я и не думал, был совсем не подготовлен. Другие учились в кружках, в студиях, а я — самоучка. Особенно хорошо были подготовлены ярославцы. Это обнаружилось сразу по тем работам, которые они представили на комиссию. Все же допустили и меня к сдаче экзаменов. Первым оказался рисунок. Нужно было нарисовать с натуры натюрморт из нескольких предметов быта. В листе я расположил хорошо, умел компоновать, но нарисовал, как мне казалось, слабее, чем другие. При обходе преподаватель поставил мне крест. Я думаю: ну, пропал, раз крест! Вторым экзаменом — живопись. И тоже натюрморт с горшком на переднем плане. Я кое-как нарисовал и размашисто закрасил, Засадил внутри горшка чистой черной краской, да еще в тенях кое-где обвел. Не знал, что черной краской нельзя злоупотреблять, накрутил и оконтурил. И опять — крест! Ну, думаю, плохи мои дела. А как стал зачитывать списки — оказался среди поступивших. Сдавало человек пятьдесят, взяли половину, да и то с запасом. Потом еще многих выбили за неуспеваемость по специальным предметам.
        Техникум находился на Красной площади, в доме офицеров. Внизу одно время помещалось общежитие — комната на двадцать коек в полуподвальном помещении. Наверху шли занятия. Занимались шесть часов: три часа — спецпредметы и три часа — общеобразовательные.
        Рисовал я слабо, совсем не был подготовлен, но по живописи быстро стал делать успехи. Этот предмет преподавал у нас московский художник Петрухин, хороший цветовик, из «изтов», как тогда называли последователей различных авангардных течений. Одно время их в Москве сильно поразогнали. Петрухин был нервный, истеричный. Не любил контурных рисунков, заставлял нас писать пятнами, отношениями, пастозно, мазисто. Кричал на нас: «Цвет!, Цвет! Что стрижете, точно ножницами?!» И я мазал. Кисти меньше двадцать четвертого номера не брал. Все писали работу сеанса за три-четыре, а я за один, потом уже портил, отбирали. Последовательно работать не мог, только по первому впечатлению. Такую мазню наведу, а всем нравится.
        По окончании работы устраивали просмотры, сами расставляли номера от первого — за самую успешную — и до последнего. Расставляли подолгу, переставляли, спорили, но все по-честному. И я дальше третьего номера не получал, был всегда из первых. Был у меня тогда дружок, ставший впоследствии хорошим графиком, отлично рисовал, оттачивал форму, а в цвете делал суховато, раскрашивал. Он часто говорил: «Мне бы твоей мазни хоть немного». На что я ему неизменно отвечал: «А мне бы твоей строгости».
        Композицию преподавал у нас завуч, Гоношкин Владимир Галактионович. Делал он это своеобразно: давал тему и требовал выполнить в определенной технике, например, в технике плаката. И надо было решить. Он же вел историю искусств, большое внимание уделял этому предмету, имел немалые познания, писал статьи. А так как предмет этот я знал хорошо, был по нему из лучших, то Владимир Галактионович меня отличал. Часто вечерами и по выходным просиживал я в центральной библиотеке, где читал «Историю всемирного искусства» Витворда, а также и других авторов. Конечно, первое время очень трудно было мне, сильно бедствовал. Стипендия крохотная, а надо и питаться, и одеваться, и материалы покупать, и книги. Питался плохо. Одно время ходил без носков, на босу ногу. Выходя в город, подвязывал отвалившуюся подошву и старался затереться в толпе. На первое свидание меня обряжало все общежитие: кто галстук дал, кто чего. Но бедность переносил легко, молодой был, не избалованный. Прочитал как-то о трудной жизни молодого Левитана, как он вроде меня ходил в рваных ботинках, и точно родственника встретил. Подумалось: вот тоже человек все трудности преодолел, а дела своего не бросил, добился признания.
        Для работы в техникуме всем выдавали краски, преподаватель обходил до начала сеанса и каждому на палитру накладывал. Но на всех часто не хватало, да и для этюдов требовались, приходилось подкупать. Трудно было с холстами. Я покупал на рынке бывшие в употреблении мешки, разрезал их и писал на мешковине. Подрамники колотил из ящиков, купленных там же. Постоянно нужны были деньги и я время от времени отправлялся на поиски работы. Ходил по организациям и предприятиям, особенно перед праздниками, предлагал оформить наглядную агитацию. Специально покупал газеты и по ним изучал ходовые лозунги того времени. Составил список из тридцати двух таких лозунгов, которым долго пользовался. Писали лозунги обычно на красной материи белым или черным. Какое-то время подрабатывал по вечерам на швейной фабрике «Возрождедние», что на площади Подбельского, рядом с главпочтамтом. Приходилось сидеть и до часу, и до двух, а случалось и всю ночь. Краски для лозунгов делал сам из порошковых пигментов, разводил на воде с добавлением столярного клея. Разведу клей в кастрюльке или в жестяной банке, добавлю в пигмент, размешиваю и пробую на фанерке, густо ли. Но клея было мало, экономил, краски получались жидковатыми, часто текли. Так раз готовил плакаты и лозунги для первомайской демонстрации. Конец апреля выдался теплый и я расположился прямо во дворе фабрики, на ящиках. Закончил поздно и пошел спать, оставив все для просушки. А утром стучат, вызывают. Я им: «Что случилось?» —А ты на улице был?—Нет.—Ну так выйди!
        Вышел, а там снегу навалило густо, плотно, ветви поломало, оборвало провода. И подтаивает! Конечно, размыло всю агитацию. Пришлось срочно ехать и переделывать. Ленина бумажного подразвезло, порвало пополам. Стал склеивать, а половины не сходятся, совсем другой человек и шрам во все лицо. И это за несколько часов до демонстрации! Ну все же кое-как склеил, не так заметно стало. Надписи что успел—подправил.
        Учился я уже на третьем курсе, когда узнал, что наш детский дом расформировывают. Сестра Аня, закончившая к этому времени шестой класс, должна была с другими воспитанниками отправиться в другое место, куда-то далеко. Я пошел к директору техникума, рассказал ему все и стал просить, чтобы принял Аню в техникум. Он меня выслушал и сказал, что без свидетельства об окончании семилетки принять не может, что так не полагается и за это попадет. Но я очень просил, обещал, что Аня будет стараться. Директор был строгий, если не суровый, то во всяком случае замкнутый человек. Вместо кисти одной из рук у него был протез в черной перчатке. Но был он человек с пониманием, отнесся сердечно, да и формализма такого тогда не было. И Аню приняли. Она очень старалась. Сначала приходилось трудно, отставала, но потом догнала, перегнала и закончила с отличием.
        На третьем курсе объявили, что я кандидат. С каждого курса отбирали двух—трех лучших учащихся и после окончания техникума направляли в академию художеств. Я попал в число претендентов. Сказали; «Учись, старайся, готовься». Но сил моих не хватило. Работой по ночам и постоянным недоеданием подорвал здоровье. Образовалось что-то вроде чахотки, затемнение в легких. И зрение совсем ослабело, стало двоиться. Так сильно я уже не бедствовал, но все же работу оставить не мог. И питаться надо, и одеваться, и девушку в театр сводить, пирожное ей купить. Часто стал пропускать занятия, приходил сонный, вялый. Перестал видеть цвет. И закончил еле-еле. За диплом получил посредственно.
        По окончании техникума в 1936 году я был направлен на работу в одну из школ города Тутаева. Так стал я учителем. Поселился на квартире у старичков: брата и сестры. Оба — калеки. Приняли меня хорошо, особенно хозяин. У него была отнята нога по пах, ходил он на костылях. Покупал для меня продукты и вообще ухаживал, как за своим. Однажды даже купил мне граммофон и двадцать дореволюционных пластинок с «Боже, царя храни...», с Верой Паниной, с Вертинским, с молодым Лещенко. Теперь бы это составило целое состояние, а тогда — не понимал, не хранил.
        Дом моих хозяев стоял на фабричной стороне, там, где была фабрика «Тульма». Под окнами — береза, деревянный палисадник. Улочки узкие, тихие, безлюдные. Крутой спуск к Волге, к ее манящему простору. На Волгу ходил писать этюды, кататься на лодке, купаться.
        В школе преподавал рисование и черчение. Молодой был, со старшеклассниками на равных. На уроке официально, а после уроков — по-дружески. На лодках вместе катались, дурачились. Один из моих учеников увлекался радиотехникой, собирал детекторные приемники. Сделал такой приемник и мне. Потом уже я купил СИ-235. Лазали на березу делать антенну, растянули метров на тридцать, больше. Приемник по тем временам был достаточно мощным и подлежал регистрации. В войну его отобрали, чтобы не мог слушать «голоса».
        Тем временем сестру за отличное окончание техникума направили в Дагестан, учить дагестанских детей русскому языку. Это оказалось для Ани слишком тяжелым испытанием. Местечко глухое, местного языка она не знает, а жители не знают русского. Объясняться приходилось больше знаками. Условия жизни далеко не легкие. Стала она проситься, чтобы отпустили домой, но ее не отпускали. И тогда она решила убежать. Уехала без документов и прямо ко мне. А без документов ведь ни прописки, ни работы нельзя было получить. Ну что делать? Пошел я к директору школы и упросил взять сестру на работу без документов. И директор принял. Год она работала так, а потом кто-то надоумил выправить дубликаты вместо якобы утерянных. Это было уже перед самой войной. В армию меня по состоянию здоровья не брали и до сорок третьего года мы с Аней прожили в Тутаеве. В сорок третьем году я задумал перебраться в другое место, подальше от фабрик, от заводов. Вначале съездил в Некрасовское, но там мне не понравилась школа: окна фанерой заколочены — сильно хулиганили. Потом отправился в село Великое. Был май, цвели сады. Кто бывал в мае в Великом, тот знает что это такое. И я подумал: «Вот рай-то! А тихо-то как!». И остался. Только Волгу жалел, вспоминал часто.
        В ноябре 1943 года призвали меня в армию. Призвали нестроевым, однако попал я в строй вместе со всеми. Тогда брали уже без разбора. Штаб запасного полка, в который я попал, находился в городе Шуя Ивановской области. Полк располагался в лесу, в сосновом бору, на месте бывшего пионерского лагеря. Здесь в течение месяца—двух проходили подготовку новобранцы перед отправкой на фронт, в действующую армию. Сами строили себе землянки: долбили землю и клали срубы, тут же маскировали. Деревья рубили за пять километров и на себе несли до места. Морозно было. Вставали в шесть часов и в густых утренних сумерках топали на лесозаготовку. Валили лес, обрубали сучья, тесали и парами, по восемь—десять человек на бревно, несли, на каждом шагу проваливаясь в снег. Рост у меня хоть и не больно большой, а оказался я в первой паре. Вся нагрузка на нас с напарником да на последнюю пару, а середина поприседала. Муштра была отменная. Командиры все больше хохлы, служаки, измывались много над солдатами.
        Перед пятым декабря (день сталинской Конституции) на вечерней поверке командир взвода объявил, что освободит на день от работ того, кто сможет выпустить боевой листок (окопная стенгазета). Я решил вызваться. На утро дали мне бумагу и карандаш офицерский, с одного конца красный, с другого синий. Дали лозунги и тексты из газет и журналов. Когда все ушли из землянки, я приступил неспеша, с тем расчетом, чтобы растянуть на весь день. Постарался написать красивые заголовки, нарисовал флаги, серп и молот. Вечером заходит командир взвода:
        —Готово?
        —Так точно, готово.
        —Э, да ты художник! А зачем скрывал?
        —Так никто ж не спрашивал, товарищ командир.
        —Ну ладно. Молодец!
        На праздник все взвода вывесили свои боевые листки. На утро командир роты делал обход, остановился возле моего листка.
        —Это кто сделал?
        — Рядовой Яшин.
        —Ко мне. Ты почему скрывал, что у тебя способности?
        —Я не скрывал. Мои документы у вас, сами все знаете.
        —Ладно. Собирайся.
        И забрал меня из общей землянки, поселил в отдельную небольшую и денщика приставил для услуг. А денщик этот то ли из пленных румын, то ли чего, только уж больно унижался человек, все: «Пани, пани...», ручку целовать. Я ему говорю: «Ну, этого мне не надо. Я человек простой. Мне надо только чтобы было тепло, чисто и с кухни еду приносить». Так и жил. Делал наглядную агитацию на фанерных щитах. Лагерь хорошо маскировали, землянок видно не было. Только песчаную дорожку насыпали по снегу до штабной землянки вместо плаца. Вдоль этой дорожки и установили фанерные щиты с агитацией, в основном карикатурами на Гитлера, Геббельса, Геринга... Командир роты принес мне только что вышедшую книгу Маршака с рисунками Кукрыниксов. С нее я и срисовывал и списывал. Как бы, наверно, удивилась немецкая разведка, обнаружив в лесу, в глубоком тылу эту мою галерею!
        Много сменилось призывов, обучали и отправляли на фронт, а меня все придерживали. Конечно, держать художника при роте не полагалось, но политотделы поощряли наличие наглядной агитации. И все сходило. Так я и не попал на фронт. Да и не очень туда стремился, хотя и не отлынивал. Находился в ту пору под впечатлением книг Льва Толстого, которые перед тем читал. Близко к сердцу принял его трактование Заповедей, особенно «не убей». Все думал, помнится, как буду убивать, как нажму на курок, когда попаду в окопы. Очень это волновало. А что убьют не боялся, не думал. Может по молодости, а может оттого, что родных никого не было, кроме сестры, только она одна и оставалась — близкий человек.
        И вот однажды прибывает инспекция из штаба и сам командно полка. Сразу увидел мою галерею:
        —Кто? Позвать!
        Расспросил меня и забрал в Шую, не сразу, конечно, а через неделю примерно отвезли, А там целая агитбригада: певцы, музыканты, артисты. И даже детский музыкальный взвод (30 человек) из сирот, детей погибших офицеров, которых прикармливали и с которыми занимались. Сопровождал их и заботился о них специально приставленный дядька, мобилизованный инженер, один из изобретателей сплава для кремлевских звезд. Дети учились в городской школе, а жили в полку, на довольствии. Был даже свой оперный бас, некто Ясырин, большой хвастун, да и подохрипший малость. Были два профессиональных клоуна. И кроме меня, еще два художника. Штаб размещался в здании клуба. На первом этаже имелся актовый зал со сценой. Здесь часто проходили концерты с сатирическими номерами для офицеров и офицерских жен. Имелась своя каморка и у художников. Занимались к основном тем, что писали портреты полководцев: Сталина, Жукова, Рокоссовского, Малиновского, Баграмяна, других. Срисовывали с журналов «Фронтовая хроника».
        Один из моих напарников, видимо любитель, рисовал слабовато, особенно в цвете. С другими мы сошлись теснее и я его хорошо запомнил. Звали его Владимир Захаров. Он был призван с третьего курс, архитектурного института. Учился в Москве. Рисовал хорошо, умело. Оба они на ночь уходили в увольнение, один домой, другой—к какой-то бабенке. И я оставался один, на всем просторе. Топили плохо, было холодновато, приходилось подогреваться самодельным обогревателем — спиралью, намотанной на керамическую трубу, который я подключал к сети и ставил под кровать.
        Так как мы находились в помещении штаба, то общение с офицерами было тесное. Офицеры художников уважали, обращались но имени и даже по отчеству. Иногда заказывали срисовать с фотографии кралю, а то и голую женщину. Постепенно мы разопрели, ходили расстегнутые, без головного убора, чести никому не отдавали и кому не подчинялись, кроме заместителя командира по политчасти майора Черепкова. Но была и на нас напасть. Всем необходимым для работы снабжал нас старшина Мериманов, он же надзирал за работой, был нашим непосредственным начальником. Пройдоха был, приторговы- вал нашими портретами и покоя нам не давал. Приходил каждый день, проверял. Работать приходилось в пол-силы, растягивать время, иначе загружал. Но в общем жили мы не плохо.
        Перед концом войны полк стали расформировывать. Приезжали «купцы» из других полков за специалистами. Мною заинтересовался командир дорожно-строитель-иого батальона, переведенного из Заполярья в Москву. Командир учился заочно, повышал квалификацию. Я помог ему с русским языком и он предложил мне ехать с ним в Москву. Я согласился и таким образом оказался в Москве. Штаб находился за городом на базе одного из филиалов академии наук и располагался на первом этаже недостроенного дома.
        Каждую неделю я получал увольнительную с обеда субботы до обеда воскресенья, но в Москву ездил редко. Всюду стояли и ходили патрули. Они не разбирались, сразу отбирали документы и отправляли на погрузку дров, на разборку завалов и другие работы. Приходилось сначала изучать наиболее безопасный маршрут. Все же несколько раз побывал в столице. Один раз был даже в облроно. Там когда узнали, что я учитель, то очень уговаривали остаться, Обещали жилье и прописку. Я отказался. Я ведь костромской, говорю на «о», московские дети надо мной смеяться будут. А потом у меня дисциплинка слабенькая, я все больше интересом брал, о художниках рассказывал, о их жизни, анекдоты разные. И меня слушали с интересом.
        По окончании войны командир батальона уговаривал меня остаться, тоже обещал и жилье, и прописку московскую. Но мне сильно домой хотелось.
        Демобилизовавшись, поехал к сестре в Тутаев и там задержался. Жили вместе до сорок шестого года. В сорок шестом приехал в Великое, опять в школу. Как-то на школьном вечере познакомился с молодой учительницей начальных классов Жилкиной Верой Алексеевной, которая вскоре стала моей женой. Вера — великоселка. После окончания ростовского педагогического техникума ее направили на работу в Красноярский край, в Назаровский район в качестве директора школы. Оттуда в сорок втором году она ушла на фронт, но до сорок пятого года в боевых действиях участия не принимала. Воевала уже в Монголии, была прожектористкой, отражала налеты самолетов врага.
        Жилкина—фамилия матери. Отец Веры— Никольский. Он был священником. Много за то и он, и семья вынесли гонений и пришлось развестись. Отец всегда был в доме закрытой темой, приходилось скрывать, что он священник, иначе бы и детям не дали ни учиться, ни чего. Я работал тогда учителем рисования и черчения. Кроме того, преподавал в строительном техникуме. Был такой техникум, готовили строителей для сельского хозяйства. Среди дисциплин было спецрисование, черчение и перспектива. Ставки были выше, чем в школе. Так как техникум был московский, то было хорошее снабжение, хорошие пайки давали. Из-за одного пайка так стоило работать. Потом этот техникум перевели в Ростов. Меня приглашали, готовы были принять, но жена ждала дочку и отказалась ехать. Я очень жалел, и не только, конечно, из-за пайка — работа была интересная.
        Вера работала воспитательницей в детском доме. День был ненормированным, а директор — строгим. Было тяжело, особенно когда родилась дочь. Веру не отпускали даже покормить ребенка и мне приходилось носить дочку к ней на работу через поле. Пришлось перейти в школу библиотекарем. Жили мы тогда в школьном здании через стенку с библиотекой.
        Потом родилась вторая дочь. Мне приходилось подрабатывать. Пошел преподавать в школу портных. Здесь было свое спецрисование. Учил рисовать фигуру человека, одежду. Одновременно учился и сам по журналам мод, которых пересмотрел множество. Учились почти одни девочки — швеи, закройщицы. Потом встречал своих учениц, спрашивал помнят ли чего. Отвечали, что забыли, что не пригодилось. Так и то, зачем ей, если она всю жизнь лямки пришивает?
        Здесь же, в школе портных, устраивали летом курсы закройщиков. Приезжали взрослые мастера со всей области. Это были профессионалы из разных ателье. С ними было интересно, они многое умели, а главное — работали творчески, изобретали. Для них было даже рисование с натуры.
        Кроме того, какое-то время подрабатывал в Гаврилов-Яме в вечерней школе, в школе номер два у директора Крылова, немного — в первой школе.
        В своей школе вел кружок рисования. Увидишь, что ученик со способностями и стараешься переманить в кружок. Устраивали выставки. Участвовали в областных выставках детского рисунка. Оформлял школу. Выпускал художественный календарь за каждый месяц.
        В то время школа в Великом была очагом культуры. Устраивались субботние вечера по предметам, каждый педагог готовил по своему предмету. Увлекательно проходили эти вечера, интересно. Была художественная самодеятельность. Школа славилась среди сельских, была в облоно на хорошем счету, поощрялась. Раз в декабре «прогорали» большие деньги и нам предложили взять в коллекторе книг на эту сумму. Я ездил, отобрал до пятисот штук по всем предметам и художественные, самые лучшие.
        Часто мне приходилось работать и за жену, сидеть в библиотеке, выдавать книги. Я подошел неформально. Завсегдатаев, любителей книги пускал самих выбирать на полках. Записывал о каждом читателе отзывы. Собрал материал на каждого: кто, что и сколько читает и проанализировал зависимость интересов от социального положения, состава семьи, жилищных условий, профессии родителей и т.д. Целый научный труд. И вот как-то (кто-то навел), приехали две дамы от Московского института педагогических наук, предложили стать соавтором диссертации, хотели написать ее на основе моих материалов. Прислали вызов в Москву на педагогические чтения. Но я не ответил. Пытались найти меня через директора школы. Они-то — доктора, а я-то что буду от этого иметь? А потом, начнут ездить, ходить по урокам. Учителя-то меня проклянут. И то, сколько ведь всяких комиссий из области перебывало и ни одна ничего хорошего не нашла, только негативное. И всех держат в напряжении. До войны было проще. Учителей не перегружали. Летом — все лето не работали. А после войны стало строго: прикажут и сиди, отбывай часы.
        Много сил отдал я общественной работе, много сделал разных агиток, всяких пособий, особенно когда уговорили вступить в партию. Грузовиками увозили от меня агитацию-то. Бывало, ночами не спал. Настаивали, уговаривали. Для каждой доярки подшефного плещеевского колхоза «Новый путь» на фанерных щитах писал соцобязательства. Все даром.
        Ездил по району с беседами. Вначале приглашали библиотекари в читальный ал техникума. Потом перенесли в актовый зал. А затем—и по району. Рассказывал о жизни и творчестве художников: Левитана, Серова, других.
        Несколько раз пытался вести занятия в студии, но так и бросил. То дали место в клубе, в алтаре храма, где узкие окна, темно, света — всего одна лампочка под потолком. Раза три пробовал при техникуме, но постоянного места не было, приходилось переходить. Свет неоновый, рассеянный, теней не видно, рисовать трудно. Так и бросил. Хотя ходили даже взрослые и всегда человек десять—пятнадцать набиралось. Упрашивали. Но я не пробивной человек, не могу давить на людей, требовать. Мне не понравится, я и ухожу.
        Некоторые из учеников пошли дальше. Шура Клячина закончила костромской худграф, работала в реставрационных мастерских. Локалов Борис также закончил это отделение, стал членом Союза художников, живет в Костроме. Были и другие со способностями, но немного. Сам я рисовал редко, только показывал.
        В то время близко сошелся с фотографом из Гаврилов-Яма Акимовым, дружили. Он подрабатывал фотографией, имел велосипед с мотором и ездил ко мне в Великое в гости.
        Сестра Аня также перебралась в Великое. Потом по партийной линии ее направили в детский дом директором вместо проворовавшейся бывшей директрисы. То был беспорядок, нищета, воровство, дети убегали. Аня все наладила. Вера на нее обижалась, что даже списанное белье не давала своим, а только работникам детского дома. Но я ее понимал. Она лучше на свои деньги купит для племянников, а казенное — ни—ни.
        В 1966 году из областного ,дома народного творчества приехали ко мне за работами. А у меня оказалась всего одна, этюд из окна на картонке размерам тридцать на сорок. Зима, иней. Взяли. И пропали. Нет и нет. Потом выяснилось, что этот этюд был на областной выставке народного творчества и прошел отбор на выставку Всесоюзную в рамках Всесоюзного фестиваля народного творчества в честь пятидесятилетия советской власти. Выставка состоялась в 1967 году в Москве, в парке Горького. Я ездил туда, долго бродил по павильону Российской Федерации в поисках своей работы. И неожиданно нашел ее несколько отдельно от остальных, на опорной колонне. Эта работа вошла в каталог и получила диплом второй степени. Это подхлестнуло работать, писать больше, Стал участвовать в областных и республиканских выставках народного творчества. В Москве выставлялся четыре раза. Получил дипломы второй и первой степени, был лауреатом. В Ярославском Доме культуры энергетиков состоялась моя персональная выставка, потом она же — в областном Доме творчества, ходила по области. Несколько выставок было в Великом селе и в Гаврилов-Яме. Но по-настоящему я стал писать только когда вышел на пенсию, а то все времени не хватало.
        Дети были еще небольшие, когда стала болеть жена—психическое расстройство. Повез ее сначала в психдиспансер, а затем в психбольницу. Возил раз, а то и два в год на месяц-полтора. Там на некоторое время приводили в порядок.
        Потом опять вдруг делалась мрачная, замкнутая, вся в себе. И ходит, на месте сидеть не может, точно что подгоняет. Выйдет из библиотеки и ходит вокруг, долго. Директорша скажет: «Ну, все, надо везти». Потом стала уходить из дома, выйдет и бредет сама не зная куда. Ходил искать ее. Врачу говорила, что слышит голоса, которые заставляют ее делать чего им надо. Воли у нее совсем не стало. Ко всему стала равнодушной. Все больше спала. Почти не жила здесь.
        Старшая дочь Людмила школу закончила с золотой медалью. Поступила в Ивановский медицинский институт по завершении которого получила от министра Золотые часы. Стала детским врачом. Живет в городе Муроме Владимирской области. Из Мурома ее муж. Познакомились в институту. Она только начинала, а он заканчивал учебу. Порешили пожениться, приехали ко мне. А я не разрешил. Сказал: «Сначала надо закончить учебу». Обиделся, уехал. Его по окончании направили в Башкирию. Людмила, когда закончила, поехала к нему, хотя могла выбрать областной центр. Пятнадцать километров от станции Аксакове, поселок Белебей. Поездом ехать, потом автобусом. Зимой—мороз сорок градусов. Там родился у них сын, но жить было тяжело, стали искать по объявлениям в газетах, где требуются врачи их специальности. И нашли в Муроме. Дали запрос и получили ответ. Им предложили работу в больнице железной дороги и трехкомнатную квартиру. Переехали, Я ездил помогать, паковать и перевозить вещи до станции.
        Вторая дочь — Зоя, закончив Костромской худграф, осталась в Костроме, работала на военном заводе оформителем. В перестройку бригаду художников сильно сократили, установили жесткие порядки. Пришлось уволиться. Поработала почтальоном, но не прижилась — чужое. В Костроме вышла замуж. Муж Николай учился на том же отделении, но, закончив один курс, ушел. До этого успел отслужить в армии. Отец устроил в ту часть, где сам работал огородником на подсобном хозяйстве и угождал какому-то чину. Николай был сержантом, но ему дали в военном городке квартиру как офицеру. Оставив институт, он стал заниматься техникой, ремонтировал моторы. И преуспел в этом. Работал он в государственных предприятиях, и в частных. У них двое детей. Младший еще не определился, а старший, Вовка, имел с детства способности к наукам: математике, химии, радиотехнике. На гулянки не ходил. Все сидел, паял. На Всесоюзной олимпиаде школьников по химии и математике занимал первые места. Хотел поступать в Москву, но потом передумал, решил ехать к тетке в Муром, там есть институт от радиозавода. Но сам ничего не может, не самостоятельный. Пришлось деду провожать. Поступил, хорошо учился. Его готовили в аспирантуру. А он, не доучившись, женился на однокурснице. Пришлось уйти. Устроился на завод. Жили у жены в тесной комнатке. Потом перешел на железную дорогу.
        Болезнь жены прогрессировала. Особенно она усилилась после смерти сына. Сын Сергей был у нас младшим. В школе он учился хорошо, но в институт поступать не стал, не хотел быть обузой В то время учились две старшие дочери, было нелегко. Поступил в Ярославское ПТУ при нефтеперерабатывающем заводе, закончил его с отличием и ушел в армию. Выпало служить в Германии, в Магдебурге, в войсках гражданской обороны, во взводе противопожарной и противохимической защиты. Участвовал в учениях, максимально приближенных к боевой обстановке. Не выдержал долгое время в противогазе, стал задыхаться, глотнул «свежего» воздуха и заболел. Это уже на последнем году службы. Привезли самолетом в Ярославль. На ноге нарост с булку, ходил на костылях. Домой не поехал, остался у родных в Ярославле. Хотел прежде излечиться. В части заготовил письма домой, чтобы друзья посылали. Заключения медицинской комиссии ему не показали, а с сопровождающим направили в военкомат. Тетка, у которой Сергей остановился, потихоньку послала ко мне своего сына с сообщением: «Сережа у нас, он очень болен...» Жене я ничего не сказал, поехал. Пришел в военкомат и там мне все объяснили. Из заключения следовало, что у сына — саркома и жить ему около двух месяцев. Возить в Москву запретили, сказали, что безнадежно. Но он этого не знал, надеялся. Что было делать'! Решил скрывать и от сына, и от жены. Поехал по больницам, но там, узнав о диагнозе, отказывались, говорили: «Умрет у нас такой молодой!» Боялись, что процент смертности подскочит и с них взыщут. Добрался до глазного онколога области, уговорил Поместили Сергея в новое онкологическое отделение в единственную специализированную палату. Врач подбадривал парня, говорил: «Готовься к операции». Сделаем, говорил, операцию и танцевать будешь. Пока силы были, Сергей все шутил. Остряк был, фокусник, карты гармошкой умел пускать. Практикантки собирались в палату, сидели у него, отбоя не было. Товарищи приезжали. Я и не подозревал, что он такой компанейский. Жене я ничего не сказал. Итак, думаю, она у меня больная, а скажу — совсем с копылков сойдет.
        А болезнь прогрессировала. Врач сказал: «Готовься, отец». И велел забирать его домой. А при сыне сказал: «Ты ослаб, поезжай-ка домой, подлечись, подкормись и тогда приезжай на операцию. Ногу не спасем, придется до колена ампутировать, тут уж ничего не поделаешь. Сделаем тебе хороший протез, танцевать будешь».
        Подробно написал чем кормить, дал список продуктов, денег велел не жалеть. Дал рецепты, предписание в местную больницу. И я повез сына домой. Съездил в Москву, все купил, сшили новый костюм. Но правды не говорил никому.
        Первое время Сергей ходил на костылях, сходил вниз посидеть у дома на лавочке. Обучал пацанов в хоккей играть, Потом силы стали сдавать, ходил уже только по комнате, потом — только сидел. Ухаживать не давал за собой, и стеснительный был, и щадил нас. Не пожаловался ни разу. Я все боялся, думал, как он будет умирать, жаловаться станет, говорить, что жить хочет. А он ни разу не пожаловался, хотя уже догадывался. Спросишь: «Болит?» Ответит: «Ну, болит, конечно, чего ж ты хочешь?!» Мужественный был. Петом боли усилились, кровь пошла горлом. Испугались. Теща была как раз, женщина грубая, голос мощный. Стала жене говорить, что заморили сына. Тут и Вера на меня набросилась: «Что ты наделал?! Надо было в Москву везти, там бы его давно вылечили. Он ведь не дома, а в армии заболел, они обязаны. Это все твоя слабохарактерность!» Сын слышал и, видимо, задело это его, обиделся на меня, какое-то время отворачивался. Но потом по-своему как-то или простил, или может догадался. Возить в Москву мне его строго запретили. Бесполезно и никто не примет. Теперь стали прописывать наркотики, и жил сын на наркотиках, отрешенный, тихий. Я обкладывал его подушками и устраивал полулежа. Сидеть он уже не мог, задыхался. Разрушалась печень, сердце, сплошь пошли метастазы. Но сумел еще стиральную машину починить, разобрал и собрал. Я принес ему нехитрый инструмент, разложил на стуле. Двигались у него только руки. Дожил до марта. Отвез я его в великосельскую больницу, еле уговорил. Ходил сам кормить с ложечки. Вот раз покормил, а он просит: «Поверни меня к окну». Я повернул. Оттуда была видна вытаявшая жестяная крыша, вся ржавая и небо мартовское, высокое, чистое. Посмотрел он и говорит: «Поверни, папка, меня. Поел я, посмотрел на небо, пора мне отдохнуть». Повернулся, глубоко вздохнул и умер.
        С тех пор жена совсем отдалилась. Так и жил: все на мне. Я — и прачка, и кухарка, и по дому. А летом — огород. Отлучиться надолго нельзя. Памяти у нее совсем не стало, включит газ и забудет, ляжет. Три раза так-то. Да все вовремя приходил. На этюды ходить не мог, рисовал, писал редко, только по старым этюдам, рисункам. И ни одной работы не сделал без скандала. Лучше бы, говорит, поделал чего по хозяйству. Да и пахнет как — ей не нравится, голова болит. Мне нравится, а ей нет. А что ведь, одна отрада и есть. Если бы не это, так чего бы, зачем бы и жить?! В 1975 году вышел на пенсию. Стало посвободней, полегче. Пенсия у меня была хорошая, хватало на все. Если бы так и оставалось, так чего не жить! Сколько газет я выписывал! «Учительскую газету», «Известия», областную, свою «Путевку». Журналы «Огонек», «Юный художник». Теперь ничего не выписываю. Дорого. Да и шрифт мелковат газетный, не могу, не вижу. Краски, кисти, масло — все дорого, не по карману.
        При оформлении пенсионных документов возникло осложнение, казус. Оказывается, при крещении крестная записала меня не как Яшина, а как Шаталина, но прозвищу отца. Первый раз это всплыло и 1932 году, когда я стал поступать в техникум и понадобилась справка. Справку давать не хотели, так как она требовалась на Яшина; а не на Шаталина. Хорошо тогда встретился мне сосед, он подтвердил и справку дали. Теперь, же дело было сложнее. Пришлось писать подробную родословную и все обстоятельства в областной архив. Там долго проверили и дали, наконец, нужную справку. Стал я писаться Яшин (Шаталин), но паспорт и документы переделывать не пришлось.
        Когда выходил на пенсию, побывал в родных местах, на речке Тихонке, где прошло мое детство. Запустение. Кусты вдоль речки вырубили, сама она пересохла, превратилась в мутный ручей. Часовенка святого Тихона пропала.
        После смерти жены с марта по август—сентябрь живу в Великом, а потом — увозят в Муром, к дочке. Стало прихватывать. Все вроде хорошо, а нет-нет да прижмет. Как заболит, думаю: все, уеду. Напугаюсь. А потом отпустит и опять вроде ничего, можно еще остаться. Там — на пятом этаже. Три я преодолеваю ничего. А два последних — ну буквально ползком. Вот и сиди взаперти в коробке. А тут боюсь. Ну что я один?! Прижмет и все. Там дочка медик, муле ее хирург. Помогут. Хорошо помогают, лечат, заботятся. Прямо дай Бог всякому. Я Бога благодарю за то, что дал мне такую заботливую дочку. Считаю, что не заслужил, не по заслугам. Она верующая, и я через нее к вере приобщаюсь. В церковь стал ходить. С молодости было у меня большое собрание сочинений Толстого, еще первых лет советской власти, в котором много рассказов на религиозные темы, притчи. О трех старичках, ходивших по водам и не знавших никакой молитвы, кроме «Трое нас, помилуй нас». И другие. Стал перечитывать, думать. Сомнения-то есть. Молюсь, а все думаю, видно, напрасно. Умрешь, съедят черви и все. Ну вот душа, в душу я верю. Теперь даже и ученые говорят, что что-то там есть. Говорят даже, что душа вес имеет, что ее можно взвесить. Хотя как это? Ведь то не материально? И борьба-то за душу, чтобы в царствие небесное после смерти. Не из любви к Богу, выходит, а из страха верят. Не попасть боятся в царствие божие.
        Уж, поздно хватился, надо было раньше. А теперь думаю, что надо держаться веры, а в подробности особенно не впадать. А то начнут говорить, приведут рассуждения, только смутят.
        Вот все молился Богу, чтобы мне знак дал, что Он есть. Батюшке на исповеди рассказал, а он говорил это грех, грешно. Потом как-то заболел сильно, думал не встану уже. Помолился, да так, со слезами. И заснул тут у меня на диванчике. Проснулся и ничего не болит. Помолился и облегчение пришло. Значит, дошла молитва до Бога.
        А то в прошлом году в яму свалился. Яму делал в сарайке. Чувствую устал, надо заканчивать. И не евши целый день. Но азарт меня взял сделать, что наметил.
        Положил топор, да стал слезать в яму-то и упал. Наказал меня Бог. С неделю не мог встать, отлеживался, но все же встал. Значит, наказал по силам, а не чрезмерно. Топор-то заставил положить. Упади я с топором — что бы мог себе наделать!
        И много раз убеждался, что Бог мне помогает. Но тоже ведь Бог-то не нянька. Самому на уме надо быть.
        А умирать не хочется. Все у меня есть. Руки работают. И кисть держать, и столярничать. Я столярничать люблю. И тоже никто не учил, а сам начнешь делать и получается. Лет-то бы пять дал бы Бог, а то и больше. Только бы, конечно, не быть никому в тягость.




На начало страницы

Сайт создан в системе uCoz